Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Я как всегда увлекся и в итоге наделал кучу аватар. Часть из них я уже носил и оставил, часть буду носить сейчас, часть - позже. Однако есть и те, что я носить не хочу. Уже почти выкинув их, я решил объединить и выложить корявестые результаты моего аватароделания сюда. Авось кому что-то да приглянется! )
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Нда... мой поход на почту закончился 1:0 в пользу почты. Она была закрыта... А я простыл, так что с самым недовольным лицом сижу и грею ноги. Сегодня определенно не мой день, хотя и пятница. Сижу и развлекаю себя найденными на ли.ру анимированными аватарками по Мононоке и делаю свои собственные ) читать дальше
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Я рисую довольно коряво, ибо не занимаюсь этим всерьез (а ведь мог бы), так что тут выложен далеко не шедевр графики ) читать дальшеОх, стоило больших усилий привести этот древний рисунок в божеский вид! ) Кстати, Шляпочник, я не заметил, как описался в прошлый раз. Девушку зовут Люши. Люшия ат Райет.
Понятия не имею, зачем это сюда пишу. Но... Кто-то без ума от французской готической архитектуры, а я вот от советской. Люблю очень советскую эпоху, эпоху Сталина, Великой Отечественной. Не поклонник идеологии, но большой полонник искусства того времени. Да, да сталинский ампир в архитектуре, музыка, советсткие марши...
Это восхитительно! Сталинские высотки меня впечатляют не слабее английских соборов. Но больше всего интересны именно проекты строений, которые так и не увидели свет. Черт побери, реально в сердце советского народа жил коммунизм! И эта энергетика воплощалась в совершенно неверотне идеи. Итак, легнданый Дворец Советов
Дворец Советов. Б. Иофан, О. Гельфрейх, О. Щуко. Скульптор С. Меркулов. Один из вариантов утвержденного проекта. 1934. Конкурс на проект Дворца Советов в Москве — один из самых масштабных и представительных архитектурных конкурсов нашего столетия. Идея сооружения в столице первого в мире государства рабочих и крестьян здания, способного стать символом «грядущего торжества коммунизма», появилась уже в 20-х годах. Дворец Советов было решено построить на месте разрушенного Храма Христа Спасителя. Дворец Советов задумывался как самое большое здание на земле. Его высота должна была достигать 415 метров — выше самых высоких сооружений своего времени: Эйфелевой башни и небоскреба Эмпайр стейт билдинг. Здание-постамент должна была увенчивать скульптура Ленина высотой 100 метров. Строительство Дворца Советов превратилось в самостоятельную хозяйственно-экономическую и научно-исследовательскую отрасль. В этой системе функционировали специальные лаборатории по оптике и акустике, по разработке специальных материалов: «стали Д.С.», «кирпича Д.С.», действовали механический и керамзитобетонный заводы, к строительной площадке была подведена отдельная железнодорожная ветка. Специальными постановлениями СНК СССР и Совета Труда и Обороны строительство Дворца Советов было объявлено ударной стройкой 1934 года, к концу 1939 года были готовы фундаменты высотной части. В 1941 году в связи с войной строительство было приостановлено и уже не возобновлялось. Работа над проектом Дворца Советов продолжалась до конца 40-х годов. ( у меня дух захватывает! Что бы могло получиться!) Сталин все запилил к сожалению. Строительство Дворца было начато, однако во время войны его приостановили. После Победы за возобновление работ уже не взялись, несмотря на то, что от идеи строительства дворца Сталин формально не отказался. Измученная войной страна была бы не в силах вытянуть такую стройку. Еще долгое время при Совете министров СССР продолжало существовать управление строительства Дворца Советов, которое, время от времени, демонстрировало видимость работы, а в 1947 году переключилось на строительство многоэтажных зданий в Москве. О том, какой колоссальный опыт был накоплен людьми, несколько десятилетий работавшими над этим фантастическим зданием можно судить потому, что в именно Управлению строительства Дворца Советов было поручено осуществить проектирование и возведение другого уникального объекта - телебашни в Останкино.
Здание военного наркомата. Л. Руднев. 1933 Сооружения архитектора Л. Руднева принадлежат к числу наиболее заметных в Москве. Он руководитель авторского коллектива проекта Высотного здания МГУ на Ленинских горах (1953). В 30-е годы по проектам Руднева был выстроен ряд зданий Наркомата обороны: Военная академия РККА им. Фрунзе на Девичьем поле (1932), здания Наркомата обороны на Фрунзенской набережной (1936) и на ул. Шапошникова (1933). Для зданий этого ведомства архитектор выработал особый стиль с мотивами грозной неприступности и подавляющей мощи, отвечающий официальному образу Красной Армии. Проект здания на Арбатской площади, который был реализован лишь частично, отражает переход архитектора от мрачного величия зданий наркоматов обороны 30-х годов к мажорной помпезности, которая стала характерна для архитектуры 40-х — начала 50-х годов.
Жилой дом на площади Восстания. В. Олтаржевский, И. Кузнецов. 1947 Архитектор В. Олтаржевский, совместно с А. Мордвиновым, автор Высотного здания гостиницы «Украина» на Кутузовском проспекте. В. Олтаржевский много занимался архитектурной теорией и методами возведения высотных зданий. В 1953 году вышла его книга «Строительство высотных зданий в Москве», в которой он пытался найти связь этой архитектуры с традициями русского зодчества. Особое внимание В. Олтаржевский уделял конструкциям и многообразным видам инженерно-технического оснащения «высоток». Проект Олтаржевского осуществлен не был. Высотный дом на пл. Восстания был сооружен по проекту архитекторов М. Посохина и А. Мндоянца.
Гостинница Моссовета («Москва»). Л. Савельев, О. Cтапран. 1931 С 1931 году Моссовет провел закрытый конкурс на проект огромной гостиницы на 1000 номеров, самой благоустроенной по меркам тех лет. В конкурсе участвовало шесть проектов, лучшим был признан проект молодых архитекторов Л. Савельева и О. Стапрана. Архитектурная и широкая пресса внимательно следила за всеми этапами проектирования и строительства: в градостроительном отношении здание имело огромное значение - оно располагалось на пересечении главной магистрали столицы улицы Горького с вновь прокладываемой «Аллеей Ильича», громадным проспектом, который вел к Дворцу Советов. Когда стены будущей гостиницы «Москва» уже возводились, руководителем авторского коллектива архитекторов был назначен академик А. Щусев. В проект гостиницы, его фасад, были внесены изменения в духе новой монументальности и ориентации на классическое наследие. Согласно легенде, Сталин подписал сразу оба варианта решения фасада здания, поданные ему на одном листе, в результате чего фасад выстроенной гостиницы оказался несимметричным. Строительство было завершено в 1934 году. «Аллея Ильича» проложена не была, следы ее прокладки — нынешняя Манежная площадь, образовавшаяся на месте снесенной застройки Моховых улиц.
А вот кое-что поинтереснее. Эскизы архитектова Якова Чернихова. Что было бы если бы коммунизм победил. Настоящая готика. Великолепные эскизы кстати...
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Эх, я сегодня смотрел телевизор... (задумчиво и почти счастливо растекаясь по креслу) Нет, вы не подумайте! Я иногда смотрю что-нибудь по кабельному. Обычно это Евроньюз или музыка по каналам, гоняющим всевозможную альтернативу. И еще программы с Культуры. Но это мелочи, при чем присущие взрослым, а я сегодня вспомнил блаженное детство и смотрел аниме по СТС! И не абы какое, а моего любимого Цельнометаллического Алхимика. Сам не знаю, чем задело меня это аниме, но оно неизменно входит в список лучшего аниме, что я видел за свою жизнь (я помню, как смотрел анимашки еще в 4-5летнем возрасте). Конечно, озвучка официальная не дотягивает по качеству, как до японской оригинальной, так и до бережной пиратской. Однако я и это готов простить, ибо вместо всяких бредогенеративных и пошлых Винкс, от которых тащится моя двоюродная младшенькая, идет приличное японское аниме, а не корявая американская фальшивка. Ничего не имею против американской анимации ровно до тех пор, пока она не пытается наложить свои долларовые руки на аниме Ладно, все это не столь важно. Я попал на не самую свою любимую серию о алхимике-кукольнике, но все равно досидел до самого конца, даже как-то притерпелся к стандартным голосам Эда и Ала... Вобщем, мне хорошоооо... (чеширский кот блаженно улыбнулся и растаял в воздухе)
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Когда слово цепляется за слово, читать получившийся бред могут лишь близкие друзья. Лишь они найдут в этом мусоре осколки истины.
читать дальшеЗаспанные строчки, книги без конца. Доживу до точку, выпью слеганца Облачную воду, подавлюсь мечтой, Но тебя не трону, так что смело пой! Захожу, невидим, в дом давно пустой, Защищаю иней. Все гудит мне рой Дружеских обетов. Их не слушай, друг. Просто не обедал, просто вспомнил вдруг, Что хотел поведать сказку без конца, Это не из веды. Песню бубенца Я в слова оправлю, глупый и смешной, Чушь несу к обеду, чтоб не слышыл вой Сорванной вдруг маски с моего лица, Чтобы без опаски мне глядел в глаза, Чтобы мои страхи умирали днем. Заспанные песни, друг, с тобой споем?
Моя внутренняя колючесть для тех, кто инересуется: Лучше я буду внешне пушистым и колючим где-то внутри мягкого клубка, на который похож, чем постоянно буду колоть окружающих, мешая им жить. Путанно, конечно, но по другому я не могу. p.s. Я всегда сочувствовал тем, кто хотел узнать меня получше. Поэтому отгараживался от этих бедолаг защитными стенами, поступками и словами. Прошедшие через мой испытательный ад либо рвали со мной все отношения (я не удосуживался поставить их в известность о том, что давно вычеркнул их из своей Тетради дружбы за их ненадобностью), либо... становился моей семьей. Ближе, чем кровная семья... Я не о многих такое могу сказать. Но все они знают, что так все и есть. Иногда я добавляю еще одно имя. Это происходит не само собой, в отличие от многого в моей жизни. И да, это еще одно испытание для осмелившегося перешагнуть за алую предупредительную черту. И да, мне плевать на благие или неблагие намерения бесшабашного смельчака. Я либо сделаю все, чтобы он отказался от идеи быть рядом со мной, либо подставлю ему обнаженное горло. Один раз на моем горле оставили ноющий в дождливую погоду шрам... А перед этим погладили своей мягкой кошачьей лапкой... А после этого меня едва не задушили и духовно, и физически, так что сердце пропустило удар и я увидел пустоту отринувшей меня смерти. Два защищаемых и защищающих меня человека и один, отказавшийся от моего сердца и пошедший в итоге своим путем. Из-за последнего мои иглы стали длинее и ядовитее, но оставшиеся по одну сторону со мной, как смогли, зашили рубец. Кто помнит и хочет понять, прочтет и пройдет новое испытание. А если не прочтет... все равно будет испытан, раз уж я им заинтересовался. У прочих же я прошу прощения. Этот бред не нуждается в электронных комментариях, потому что я жду комментария реального )
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Я сижу на подоконнике и болтаю ногой в сине-черной городской ночи. На душе муторно, причем без какой-то особой причины. Первыми начинают мерзнуть плечи, от них вверх и вниз расползается зимний колющий холод. Горло болит. Значит, потом дня три не смогу нормально говорить, да и надо ли... Перекинуть и вторую ногу через подоконник, легко соскользнуть вниз и полететь в объятья настороженных снежных духов, смешных серебристоголосых девчонок, что кружат вокруг моего человеческого дома... Забыть обо всем и улететь прочь... - Ксо! - мелкий бес, подбивавший меня на самоубийство, получил по носу, и обиженно шмыгнул носом. читать дальшеКак и говорил Дерек, этого оказалось вполне достаточно, чтобы он отстал от меня. Мелкая нечисть зря к нашему брату не лезет, себе дороже. Но напакостить адептам Света всегда рада. Бесененок воинственно глянул на меня и поспешно ретировался. Ему еще надо успеть найти новую жертву до рассвета. А ведь я хотел написать стихи, когда сюда забирался. Но не в этот раз. Я обиженно поежился и, слегка содрогнувшись от осознания бренности своего бытия, забрался обратно в свою комнату, пахнущую лимоном и корицей. Она не успела выстыть. Белые батареи жарили во всю, так что я очень скоро вновь буду задыхаться от их тепла и сожалеть о том, что не родился крылатым и зимним. Будь все иначе, я бы сейчас наслаждался беспечным полетом по засыпающему ворчливому Омску, смеялся в окна удивленных моим появлением друзей, знакомился с пролетающими мимо гордыми ведьмочками... Но не судьба! Я немного воин, немного лекарь, но не как не стихийный маг. Хотя Марьяна из наших штатных облакопогонщиков как-то намекала, будто у меня в крови связь с водой. Может, в этом и кроется причина того, почему на меня навешали неугомонного Дерека, что потихоньку осваивал магию Огня? Впрочем, у меня в отличие от него лишь намёки на стихийную силу и ничего конкретного. Был бы наставник Сей рядом... Мне пришлось с силой тряхнуть головой. Не дело вспоминать подобных людей перж сном! Те, кто ушел и не обещал вернуться, мною вспоминаться не будут! Знаю, что это детское упрямство и обида. И то, что у него были причины дать мне волю, тоже знаю, но... - Держи! - прямо мне в лицо засветили файерболом. То есть хотели засветить. Своей защитной магией я всегда гордился. На пути оранжевого шарика вспыхнула синяя звезда Афраша. Был когда-то в Зайранском пантеоне такой бог. Никто из ныне живущих уже не помнит, почему в его честь назвали одно из самых простых, но действенных мысленных заклинаний. Более того, неблагодарные людишки давно забыли богом чего был этот загадочный Афраш! Я осторожно отпустил руки, позволяя пятиконечной звездочке погаснуть. Зажечь ее вновь не очень-то трудно. Перед моим окном вверх тормашками висел довольный Дерек. Ему всегда нравилось меня пугать и удивлять. - Может, все-таки пригласишь в дом усталого путника? - он без труда удерживал себя в морозной пустоте, демонстрируя свою силу и новое умение. И почему это существо бежит ко мне всякий раз, когда кто-то из старых вояк учит его новым приемам?! Все или почти все наши девушки ловят каждое слово и смотрят влюбленными овечками. Вот им бы и демонстрировал свою магию-шмагию. Я сделал весьма недовольную, сонную мину: - Чужих в дом не приглашаю! - О, премудрая Хозяйка Темной стороны двух лун! Это создание когда-нибудь научится прощению?! Ну, не хотел я разбивать твою любимую чернильницу. Она просто слишком близко к краю стояла... - При чем тут моя ардабская чер... Так это ты ее разбил?! А кто говорил, что Мо бежал, хвостиком махнул... - Чаю хочу! - бесцеремонно повис у меня на плечах "безвинный виновный". – В глотке от этих ветряных тренировок совсем пересохло! Одна чашка горячего чая, и я от тебя отстану. Пока на плите грелся серебристо-черный чайник, я что-то ворчал себе под нос, отмеряя двойную порцию заварки. Дерек восхищался моим вкусом и с фальшивым благоговением в голосе переспрашивал, давно ли я болею манией величия. В доме из зеленых чаев остался лишь "Зеленый чай императора", который я очень люблю за сладковатый цветочный вкус и тонкий изысканный аромат, как нельзя лучше поднимающий настроение по утрам. Потом мы молча пили из небольших коричневых пиал, хрустели печеньем и думали каждый о своем. Под конец я почти проговорился о том, что в этой нашей посиделке было что-то успокаивающее. Хотя Дерек вряд ли оценил мой порыв доверительного откровения. Эта сволочь умяла все вишневое варенье, оставленное на столе, рассыпала соль, уронила чайную ложку и потребовала нормальный ужин. Если я сегодня отмалчивался, то темный трещал без умолку. Мне кажется, ему тоже было одиноко в эту черную ночь...
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
- Ты уж извини! Хозяин сказал, что пора, поэтому мы и появились, - Снегурочка виновато отчитывалась передо мной и все никак не могла остановиться, кланяясь мне до земли. Пришлось схватить до смерти вежливого духа за плечи: - Хорошо-хорошо! Я понял, что вы с сестрами сделали это не специально. К тому же снегу действительно пора покрыть землю. Лети и передай, что я не сержусь. Не знаю, как правильно называть этих снежноветряных духов, поэтому я дал им общее имя Снегурочка. Они похожи друг на друга как две капли воды. Впрочем, именно из нее и зимнего ветра эти духи и состоят. Оказывается, они присматривали за мной еще до того, как Наставник сделал меня Рыцарем Света. Чем приглянулся этим синеглазым красавицам обычный нескладный подросток, неизвестно. И сечас, и тогда, в обычной человеческой жизни, я любил приоткрывать форточку в минуты, когда меня что-то грызло. Здоровье у меня было не ахти, так что после таких посиделок под сквозняком я долго и трудно болел. Однако когда уходила болезнь, уходило и мучавшее меня. С детства я больше любил жгучий холод и побаивался открытого огня. Меня даже с трудом научили готовить на газовой плите. Раньше она была без электроподжига, так что мне не раз пришлось дуть на обожженые спичками пальцы. С водой и морозом у меня тоже хватало проблем, однако я не переставал их любить. Даже после того, как чуть было не утонул в уносящем меня от берега течении, даже после того, как понял, что каждую зиму простужаюсь ровно раз в месяц. Я прекрасно помню, как приняв посвящение в Светлые (а это было в день моего рождения, в холодном марте), впервые увидел вьющихся вокруг моего окна крылатых дев. Они были одеты в искристые одежды, до того легкие на вид, что я невольно поежился от холода. Наши глаза встретились, духи пискнули и разлетелись в стороны. Мне стоило больших усилий уговорить их на короткий разговор и рассказать о себе. Вообще-то стихийные духи меня не очень-то жалуют. Они не принадлежат ни Свету, ни Тьме, поэтому мы иногда не можем понять важных друг для друга вещей, касающихся Выбора. Но это мелочи, когда можно просто наслаждаться беседой. Небо заволакивали белые облака. По нему метались перепуганные птахи, не успевшие или не пожелавшие улететь в теплые края. От низа к верху по оконному стеклу полз иней. Рядом на диване клубком свернулся спящий кот. Мимо моей квартирки на последнем этаже пролетали невидимые другими людьми юные духи. Может, они лишь выглядят молодо, не знаю и знать это не хочу. Я улыбнулся и закрыл распахнутое окно. По мне вовсю ползали мурашки. А холод на улице продолжал усиливаться. Скоро наконец пойдет снег, и все встанет на свои места...
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Матушка перед уходом на работу, видя, что я ворочаюсь и не могу уснуть (терпеть не могу бессонницу!), с удивлением и тревогой сообщила, что на дворе -14. Она прекрасно знает мою рассеянность и стремится предупредить мои блуждания в легко одетом виде (пару раз выскакивал на улицу в черт знает чем и долго болел, лежа в постели без голоса). Когда я окончательно смирился со своей невыспанностью и посмотрел на календарь, стоящий на мониторе компа, то увидел, что сегодня оказывается уже 1 декабря. Вовремя же холода добрались до нашей бескрайней степи! Всех с началом зимы! И пусть у кого-то она всего лишь официальная =^______^=
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Так уж повелось, что я слушаю разную музыку. Мои друзья очень разные. Кто-то как и я любит металл, кто-то -фольк, кто-то - дарк вейв... Что-то ищут они, а что-то изредка подкидываю им я. Обычно новая музыка появляется у меня раз в месяц в течении трех-четырех дней. Друзья не сговариваются, но все равно приносят новинки лишь небольшим интервалом. Вот и сейчас я сижу и смотрю на забитую папку Neu Musik, загружаю все в Аимп, ставлю на случайный выбор. Проигрыватель выбирает первую попавшуюся песню:
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Пароходом по морю истин, Свежим ветром по помойке из слов, Я собрала себя из листьев, Из чужих позабытых снов, По кусочкам союиралась и рвалась, По мгновеньям расписала века. Да, я знаю, что все это банальность, И мне ложная муза дана. Просто я не могу не ответить, Просто я не умею молчать, Когда плачет над кем-нибудь ветер, Когда к другу приводят врача. Заявляя, что все это ложно, И в лицо бросая позор. Я услышу твой стон осторожный, И о дружбе прокричу на весь двор.
Захотелось написать стих по этой картинке. В результате осталось лишь само настроение от рисунка )
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Я подхватил эстафету от Странствующий Паладин Вы называете семь важных для вас вещей, слов, понятий, которые начинаются с первой буквы вашего ника, поясняете их. Назначаете семь жертв. Они в своих дневниках передают эстафету дальше. Моими жертвами будут... D. Sonne, Irulen J Korrino, Lullia, iragnarsson, Сумасшедший Шляпочник, ЧудоВаще и Валькирия... А также все, кто захочет присоединиться.
Моя буква С: 1. Смерть - тема курсовой и просто интересное явление, так или иначе присутствующее в нашей скучной жизни. 2. Сам - важные дела я предпочитаю делать в одиночку, ни кого не втягивая в свои проблемы. Это слово было когда-то очень частым гостем в моих стихах. 3. Смелость - то, что ценю в людях. Смелость противостоять, смелость продолжать идти своим путем, смелость просто жить. 4. Сила - то, что я стремлюсь преобрести почти любой ценой. Почти любой. 5. Семья - это не только родственники, но и ближайшие друзья, коих у меня всего (или целых?) пятеро. 6. Свечи - просто обожаю смотреть как свет живого пламени освещает комнату и работающий компьютер. 7. Странствия - любимое времяпрепровождение. И не столь уж важно, где путешествовать: во сне, в мире своих историй или в реальной жизни.
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Нужное мне аниме предстоит качать еще часа полтора на стабильной скорости. Интернет то есть, то нет, поэтому за закачкой придется внимательно следить, а это для меня весьма утомительно. Я жду конца закачки и маюсь дурью ) А в наушниках поет Калугин:
Армагеддон FM
1. Время кончилось в восемь часов, И Полынь, загремев, навернулась В Московские воды. Я пил кофе, и я был готов, Что не скажешь о тех, кто спешил, Как дурак, на работу.
И я тут же пошёл на балкон (Хотя в доме моем отродясь Не бывало балкона): Кофе, трубка и Армагеддон Неплохое начало для эры Любви без закона!
Припев: Радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон. Это радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон. читать дальше 2. Ты думал, что ты здесь один, Теперь ты увидел, что ты Был всегда вместе с нами; Ты помнишь немало картин. Смотри! Это звёзды бессмертья Горят над холмами.
Мы движемся рядом с тобой, И ветер победы ликует И бьёт в наши крылья, Вот и закончился бой, А мы даже не поняли, В чем были наши усилья!
Припев: Радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон. Это радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон.
3. Глупый, смешной человек! Ну, зачем ты играл против нас В этом театре абсурда? Вот и закончен твой век, А ты так и не смог научиться Приветствовать утро!
Нам не был нужен твой пир, Мы не покушались на хлеб твой И мутные слёзы; Вот и закончился мир. Теперь-то ты видишь: Мы не представляли угрозы.
Припев: Радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон. Это радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон.
4. Ну, и что вы споёте теперь, Вечно голодные толпы И слуги народа? Вы зря подпираете дверь - Вам не закрыться: Апокалипсис у входа!
Припев: Радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон. Это радио Армагеддон, Слушай радио! В эфире радио Армагеддон.
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Слушать разговоры яойщиц и ложиться после этого спать опасно для психики творческого человека, вроде мя. О___О" Мне приснился длинный сон, который бы понравился дядюшке Фрейду. Я подумал, еще немного подумал и не смог отговорить себя от этой шуточной зарисовки. Всего произошедшего с моим... персонажем она не описывает, но общее настроение передает.
Предупреждение: не стоит это читать, если вы не любите шутки-перевертыши. Что это такое? Прочтите, может, и поймете! ^_____^ Бред, всего лишь мой фентезийный бред.
читать дальшеПервое, что я от него услышал: - Потанцуем? Я, молча, помотал головой и пошел к дверям. Мне надоел этот карнавал. Слишком громкая музыка, слишком яркие, нелепые костюмы и очень пафосные речи устроителей празднества. Я зевнул и… вышел из образа высокомерного аринсийского рыцаря. Все рыцари Аринского ордена солнца и розы держались очень отстраненно и были известными гордецами. Внешне я еще как-то мог сойти за одного из них, однако было множество причин, чтобы меня не приняли в тот Орден. Во-первых, со дня уничтожения аринсийцев прошло сто тридцать лет, и они успели превратиться в красивую легенду. Во-вторых, характер у меня пусть взрывной (самую чуточку), но в целом ехидный. Аринсийцы же, если верить все тем же легендам и более надежным источникам, смеялись лишь на поле боя. Впрочем, все утверждают, что делали они это по полной. Мои губы против воли растягиваются в широкую ниточку ухмылки. Я не умею улыбаться всеми тридцатью зубами, поэтому, представляя себе во всю ржущих дяденек в ало-золотых одеждах, выражаю свои чувства лишь губами. И кстати, пока не забыл, назову третью причину, по которой меня ни за что не приняли в боевой магический Орден. Ребята, вы только не шумите, но я – девушка. И ведь угораздило же меня вытащить бумажку с номером мужского костюма… Но надо начать с самого начала, а то вы можете меня неправильно понять. Вот что я терпеть не могу, так это непонимание и еще больше – нежелание понимать. Но я отвлеклась… Девятнадцать лет назад в солнечном городке посреди степи у одной семьи зажиточных мещан родилась чудная девочка. В тот день почему-то не пошел привычный для тех мест дождь, давно предсказанный местным облакопогонщиком, даже знаменитого тумана не было. А ведь в Сирме либо туман, либо дождь. Из трехсот календарных дней в году бывает от силы десять сухих, а солнечных из них – всего дня два. Вот и судите, каково было моему папочке и моей матери, когда я мало того, что решила пораньше (на пять дней против положенного срока) увидеть свет божий, да еще и света-то оказалось предостаточно. Жрец Сан Селиан утвердительно кивнул им, когда услышал от молодой пары вопрос, хороший ли это знак. Этого жреца звали Напом Нуарпом. Откуда я это знаю? Этот толстяк учил меня грамоте, а перед этим в день рождения дал имя, став Хранящим душу. У родителей не было близких родственников, друзья тогда как на грех разъехались кто куда, так что моим духовным отцом стал клоун в рясе, которого все звали Напом, то есть Пересмешником. Он был из Западной Ройиры, но имя дал на местном языке, презрев все обычаи. Матушка и отец с изумлением узнали, что их дочь будут звать Любовью. Любовь ат Алларим из города Сирма. Пара строчек в книге рожденных. Мое имя для других людей. Вам не интересно? Тогда я покорно умолчу, как такая «солнечная девочка» оказалась в мрачной Академии магии Торваи. Мне не сложно и помолчать немного. Я поправила маску, что норовила сползти вниз по курносому носу, и протиснулась в первый круг хоровода, преградившего мне путь. Народ во всю веселился, и лишь я вела себя как угрюмый зверек беккам. Пора убираться отсюда. Скоро потребуют снять маски, а я предпочту остаться прекрасным хрупким рыцарем солнца и розы, которого пригласил на танец клинков самый лучший ученик Академии. В мне никогда не было того, что называют женской тайной, так пусть хотя бы моя так и не снятая мужская маска сохранит для окружающих загадку. Каждый развлекается, как хочет. Моя ли вина в любви Фортуны к столь странным шуткам надо мной? Ей захотелось обрядить именно меня в шатны и рубашку с древним аляповатым гербом, и она обрядила. Вот и все, господа. Но эта шутка затягивается, пора положить ей конец.
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Эта книга представляет собой исследование психологических установок европейцев в отношении смерти и их смену на протяжении огромного исторического периода — от средних веков до современности. Как показывает Арьес, в понимании индивидом и обществом смерти и потустороннего мира проявляется отношение к жизни. Изменение взглядов на человеческую кончину происходило крайне медленно и поэтому ускользало от внимания историков.
Предисловие ФИЛИПП АРЬЕС: СМЕРТЬ КАК ПРОБЛЕМА ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ
читать дальше В чем причина того, что среди проблем истории культуры и мировосприятия, разрабатываемых современными историками, проблема смерти занимает одно из видных мест? До сравнительно недавнего времени она их почти вовсе не занимала. Молчаливо исходили из постулата, что смерть всегда есть смерть ("люди рождались, страдали и умирали..."), и обсуждать здесь, собственно, нечего. Из цеха историков только археологи, имеющие дело с человеческими останками, могилами и их содержимым, и этнологи, изучающие погребальные обычаи и ритуалы, символику и мифологию, соприкасались с этой темой. Теперь же перед исторической наукой вырисовалась проблема восприятия смерти людьми в разные эпохи, их оценки этого феномена. И оказалось, что это в высшей степени существенная проблема, рассмотрение которой способно пролить новый свет на системы мировидения и ценностей, принятые в обществе.
То, что историки до недавнего времени обходили молчанием эту проблему, объясняется непониманием того, во-первых, сколь важную роль смерть играет в конституировании картины мира, присущей данной социально-культурной общности, равно как и в психической жизни, и, во-вторых, сколь изменчивы — при всей стабильности — эта картина мира и, соответственно, образ смерти и загробного существования, отношения между миром живых и миром мертвых.
Когда историки наконец всерьез занялись проблемами смерти, обнаружилось, что смерть — не только сюжет исторической демографии или богословия и церковной дидактики. Смерть — один из коренных «параметров» коллективного сознания, а поскольку последнее не остается в ходе истории недвижимым, то изменения эти не могут не выразиться также и в сдвигах в отношении человека к смерти. Изучение этих установок может пролить свет на отношение людей к жизни и основным ее ценностям. По мнению некоторых ученых, отношение к смерти — своего рода эталон, индикатор характера цивилизации. В восприятии смерти выявляются тайны человеческой личности. Но личность, условно говоря, — «средний член» между культурой и социальностью, то звено, которое их объединяет. Поэтому восприятие смерти, потустороннего мира, связей между живыми и мертвыми — тема, обсуждение которой могло бы существенно углубить понимание многих сторон социально-культурной действительности минувших эпох, лучше понять, каков был человек в истории.
Еще недавно как бы не существовавшая для исторического знания проблема смерти внезапно и взрывообразно возникла в горизонте исследования, приковав к себе внимание многих историков, прежде всего историков, занимающихся историей Европы в средние века и в начале Нового времени. Обсуждение этой проблемы, осветив до того остававшиеся в тени стороны ментальности людей этих эпох, вместе с тем обнаружило новые аспекты научной методологии историков. Тема осознания смерти в истории с особенной ясностью обнаружила связь направлений научных поисков в гуманитарных дисциплинах с современностью. Внимание историков все сильнее притягивает история человеческого сознания, притом не только, даже не столько идеологические его аспекты, сколько аспекты социально-психологические. Литература, посвященная смерти в истории, уже с трудом поддается обозрению. Французский историк Мишель Вовелль, давно занимающийся этой проблемой, в одной из своих статей предостерегает против смешения научного исследования восприятия смерти с модой. Впрочем, ведь и мода тоже выражает некую общественную потребность. Своего рода «бум», вызванный интересом к проблеме восприятия смерти в разных культурах, действительно имел место в 70-е и 80-е гг., и он породил ряд интересных работ.
Проблема отношения к смерти и понимания потустороннего мира — составная часть более общей проблемы ментальностей, социально-психологических установок, способов восприятия мира. Ментальность выражает повседневный облик коллективного сознания, не вполне отрефлектированного и не систематизированного посредством целенаправленных усилий теоретиков и мыслителей. Идеи на уровне ментальностей — это не порожденные индивидуальным сознанием завершенные в себе духовные конструкции, а восприятие такого рода идей определенной социальной средой, восприятие, которое их бессознательно и бесконтрольно видоизменяет. Неосознанность или неполная осознанность — один из важных признаков ментальностей. В ментальности раскрывается то, о чем изучаемая историческая эпоха вовсе и не собиралась, да и не была в состоянии сообщить, и эти ее невольные послания, обычно не «отфильтрованные» и не процензурированные в умах тех, кто их отправил, тем самым лишены намеренной тенденциозности. В этой особенности ментальности заключена ее огромная познавательная ценность для исследователя. На этом уровне удается расслышать такое, о чем нельзя узнать из сознательных высказываний. Круг знаний о человеке в истории, о его представлениях и чувствах, верованиях и страхах, о его поведении и жизненных ценностях, включая самооценку, резко расширяется, делается многомерным и глубже выражающим специфику исторической реальности; Очень существенно то, что новые знания о человеке, включаемые в поле зрения историка на уровне ментальностей, относятся по преимуществу не к одним лишь представителям интеллектуальной элиты, которые на протяжении большей части истории монополизировали образование, а потому и информацию, традиционно доступную историкам, но и к широким слоям населения. Если идеи вырабатывают и высказывают немногие, то ментальность — неотъемлемое качество любого человека, ее нужно лишь уметь уловить. До этого «безмолвствовавшее большинство», практически исключаемое из истории, оказывается способным заговорить на языке символов, ритуалов, жестов, обычаев, верований и суеверий и донести до сведения историка хотя бы частицу своего духовного универсума.
Выясняется, что ментальности образуют свою особенную сферу, со специфическими закономерностями и ритмами, противоречиво и опосредованно связанную с миром идей в собственном смысле слова, но ни в коей мере не сводимую к нему-Шроблема «народной культуры» — сколь ни неопределенно и даже обманчиво это наименование, — как проблема духовной жизни масс, отличной от официальной культуры верхов, ныне приобрела новое огромное значение именно в свете исследования истории ментальностей. Сфера ментальностей столь же сложно связана и с материальной жизнью общества, с производством, демографией, бытом. Преломление определяющих условий исторического процесса в общественной психологии, подчас сильно преображенное и даже до неузнаваемости искаженное, и культурные и религиозные традиции и стереотипы играют в ее формировании и функционировании огромную роль. Разглядеть за «планом выражения» «план содержания», проникнуть в этот невыговоренный внятно и текучий по своему составу пласт общественного сознания, настолько потаенный, что до недавнего времени историки и не подозревали о его существовании, — задача первостепенной научной важности и огромной интеллектуальной привлекательности. Ее разработка открывает перед исследователями поистине необозримые перспективы.
Мне казалось нужным напомнить об этих аспектах ментальности, поскольку именно в установках по отношению к смерти неосознанное или невыговоренное играет особенно большую роль. Но возникает вопрос: каким образом историк, пользуясь проверяемыми научными процедурами, может осуществить эту задачу? Где искать источники, анализ которых мог бы раскрыть тайны коллективной психологии и общественного поведения людей в разных обществах?
Знакомство с трудами об отношении к смерти в Западной Европе могло бы ввести в лабораторию изучения ментальных установок. При относительной стабильности источников, которыми располагают историки, им приходится идти прежде всего по линии интенсификации исследования. Ученый ищет новые подходы к уже известным памятникам, познавательный потенциал которых не был ранее распознан и оценен, он стремится задать им новые вопросы, испытать источники на «неисчерпаемость». Постановка вопроса об отношении к смерти — яркое свидетельство того, насколько получение нового знания в истории зависит от умственной активности исследователя, от его способности обновлять свой вопросник, с которым он подходит к, казалось бы, уже известным памятникам.
Включение в круг зрения историков темы восприятия смерти — явление примерно того же порядка, как и включение в него таких новых для исторической науки тем, как «время», «пространство», «семья», «брак», «сексуальность», «детство», «старость», «болезнь», «чувствительность», «страх», «смех». Правда, отношение к смерти в большей мере, чем другие темы истории ментальностей, оказывается в источниках «табуированным», окутанным многообразными наслоениями, которые затемняют ее смысл и скрывают от взора историков. Тем не менее, исследователи решились обнажить «облик смерти» в истории, и это помогло им увидеть много нового в жизни и сознании людей минувших эпох.
То, что проблемы исторической антропологии, и в частности отношение к смерти, наиболее оживленно обсуждаются медиевистами и «модернистами» (историками Европы в XVI — XVIII вв.), едва ли случайно. Именно в эпоху доминирования религиозного типа сознания внимание людей было сконцентрировано на «последних вещах» — смерти, посмертном суде, воздаянии, аде и рае. При всей своей поглощенности повседневными заботами и делами человек средневековой эпохи (homo viator, «странник», «путник») не мог упускать из виду конечного пункта своего жизненного странствия и забыть о том, что ведется точный счет его грехам и добрым делам, за кои в момент кончины либо на Страшном суде он должен будет полностью дать отчет Творцу. Смерть была великим компонентом культуры, «экраном», на который проецировались все жизненные ценности.
Французский историк и демограф Филипп Арьес (1914 — 1984) — одна из наиболее ярких и вместе с тем особняком стоявших фигур во французской историографии 60 — 80-х гг. Выпускник Сорбонны, он не защитил диссертации и не выбрал обычной карьеры наставника студентов. На протяжении почти всей своей жизни Арьес не принадлежал к числу университетской профессуры или исследователей, работавших в научных учреждениях. Служащий информационного центра при обществе, занятом торговлей тропическими фруктами, он занимался деятельностью историка на периферии официальной науки и сам называл себя «историком, работающим по воскресным дням». Только в последние годы жизни Арьес получил возможность вести курс в парижской Школе высших исследований в области социальных наук (Ecole des Hautes Etudes en Sciences Sociales).
И вместе с тем он наложил на «Новую историческую науку» (La Nouvelle Histoire), как именует себя направление французской историографии, изучающее проблемы исторической антропологии, явственный отпечаток. Мощный генератор оригинальных идей, ум, обладавший незаурядной конструктивной силой, Арьес во многом стимулировал развитие исторической демографии и изучение истории ментальностей. Он создал несколько первоклассных исторических исследований, тематика которых сосредоточена на полюсах человеческой жизни. С одной стороны, это труды, посвященные детству, ребенку и отношению к нему при «старом порядке», преимущественно в XVI — XVIII вв., с другой — труды о смерти и ее восприятии на Западе на протяжении всей христианской эпохи. Обе эти крайние точки дуги человеческой жизни в интерпретации Арьеса утрачивают свою внеисторичность. Он показал, что и отношение к детству, к ребенку, и восприятие смерти суть важные предметы исторического анализа.
Ультрароялист и националист правого толка, человек весьма консервативных взглядов, Арьес одно время принимал активное участие в деятельности реакционной политической организации «Action française». Автор посвященной ему статьи в «Словаре исторических наук» пишет, что политические пристрастия Арьеса диктовались его «ностальгическими» взглядами на историю: он видел в ней процесс разрушения старого устойчивого порядка, ценности которого, по его убеждению, превосходили ценности, пришедшие им на смену. Этот аспект биографии Арьеса объясняет, почему он так долго оставался на периферии французской историографии, «пророком, не пользующимся уважением в своем отечестве» . Вместе с тем, мне кажется, эти взгляды Арьеса отчасти делают более понятной и его общую концепцию истории, и известную тенденциозность его исторических оценок: он предпочитал оставаться в сфере «абстрактных» ментальностей, неведомо какому слою общества присущих, и говорить о «коллективном бессознательном» как о чем-то вполне ясном и не требующем дальнейшего объяснения. С этим, видимо, связаны и его принципы отбора источников для изучения: он сосредоточивает внимание на памятниках, которые вышли из элитарных кругов и характеризуют жизненные позиции этих последних, хотя принимает их за репрезентативные для общества в целом.
В 60-е гг. Арьес приобрел известность своей новаторской книгой о ребенке и семейной жизни в период Позднего Средневековья и начала Нового времени. В самом кратком изложении идея его состоит в том, что категория детства как особая социально-психологическая и возрастная категория возникла сравнительно недавно. В средние века ребенок ни социально, ни психологически не был отделен от взрослых. Внешне это отсутствие различий выражалось в том, что дети носили ту же одежду, что и взрослые, только уменьшенного размера, играли в те же игры, в какие играли взрослые, и, главное, выполняли ту самую работу, что и они. С самого начала от их взора не были укрыты ни секс, ни смерть. Новые течения в христианстве в XVII в., как протестантские, так и контрреформационные католические, — заметим, не гуманизм! — изменили установки в отношении к ребенку; теперь-то и происходит «открытие детства». Укрепляются внутрисемейные связи, возрастают заботы родителей о детях. Но вместе с тем растут и опасения относительно врожденной предрасположенности ребенка ко греху, что приводит к созданию педагогики ограничений и наказаний. На смену довольно привольному житью детей в предшествовавший период, когда никто не занимался их воспитанием, а потому и не наказывал, наступает время ограничений и муштры. Итак, по Арьесу, «открытие детства» сопровождалось утратой ребенком свободы.
Здесь нет ни места, ни надобности разбирать эту теорию, которая, несомненно, содержит много интересных идей и, главное, рассматривает детство не в качестве некоей неизменной категории, но видит в нем исторический и, следовательно, подверженный трансформациям феномен. Достаточно лишь отметить, что сдвиги в семейной структуре Арьес объясняет главным образом религиозными и идеологическими влияниями. Собственно социальная сфера, к которой ведь в первую очередь и принадлежит семья, «атомная ячейка» общества, им игнорируется. Социальная структура обойдена стороной и в других его трудах, о которых далее пойдет речь.
На протяжении 70-х гг. Арьес опубликовал несколько работ, посвященных установкам западноевропейцев в отношении к смерти. Эти установки менялись исподволь, чрезвычайно медленно, так что сдвиги до самого последнего времени ускользали от взгляда современников. Тем не менее, они менялись, и исследователь, принадлежащий к обществу, в котором перемены в отношении к смерти сделались резкими, внезапными и потому заметными, смог обратить внимание на историю этих феноменов в прошлом.
Необычайно широкий временной диапазон исследования, начиная Ранним Средневековьем и кончая нашими днями, объясняется самим предметом. Для обнаружения мутаций в установках в отношении к смерти их нужно рассматривать в плане «времени чрезвычайно большой длительности». Это понятие, «la longue durée», было введено в историческую науку Фернаном Броделем (отмечая сосуществование в исторической жизни временных ритмов разной длительности — наряду со «временем большой протяженности», Бродель различал «время конъюнктур» и «время краткое, или событийное»), взято на вооружение многими историками. Ментальности, как правило, изменяются очень медленно и неприметно, и эти смещения, игнорируемые самими участниками исторического процесса, могут стать предметом изучения лишь при условии, что к ним применят большой масштаб времени.
Такая постановка вопроса не может не вызывать пристального внимания, и, действительно, книга Арьеса породила волну откликов, не только в виде критики его построений, но и в виде новых исследований, посвященных теме восприятия смерти и загробного мира. Собственно, мощный взрыв интереса к проблеме «смерть в истории», который выразился в потоке монографий и статей, в конференциях и коллоквиумах, был спровоцирован в первую очередь работами Арьеса.
Каков главный тезис Арьеса, развиваемый им в итоговой и наиболее развернуто рисующей его позицию книге «Человек перед лицом смерти»? Существует связь между установками в отношении к смерти, доминирующими в данном обществе на определенном этапе истории, и самосознанием личности, типичной для этого общества. Поэтому в изменении восприятия смерти находят свое выражение сдвиги в трактовке человеком самого себя. Иными словами, обнаружение трансформаций, которые претерпевает смерть в «коллективном бессознательном», могло бы пролить свет на структуру человеческой индивидуальности и на ее перестройку, происходившую на протяжении веков.
Арьес намечает пять главных этапов в медленном изменении установок по отношению к смерти. Первый этап, который, собственно говоря, представляет собой не этап эволюции, а скорее состояние, остающееся стабильным в широких слоях народа, начиная с архаических времен и вплоть до XIX в., если не до наших дней, он обозначает выражением «все умрем». Это состояние «прирученной смерти» (la mort apprivoisée). Такая ее квалификация вовсе, однако, не означает, что до того смерть была «дикой». Арьес хочет лишь подчеркнуть, что люди Раннего Средневековья относились к смерти как к обыденному явлению, которое не внушало им особых страхов. Человек органично включен в природу, и между мертвыми и живыми существует гармония. Поэтому «прирученную смерть» принимали в качестве естественной неизбежности. Так относился к смерти рыцарь Роланд, но точно так же фаталистично ее принимает и русский крестьянин из повести Льва Толстого. Эта смерть выражает, по Арьесу, «нормальное» отношение к ней, тогда как нынешнее отношение и есть «дикое».
В прежние времена смерть не осознавали в качестве личной драмы и вообще не воспринимали как индивидуальный по преимуществу акт — в ритуалах, окружавших и сопровождавших кончину индивида, выражалась солидарность с семьей и обществом. Эти ритуалы были составной частью общей стратегии человека в отношении к природе. Человек обычно заблаговременно чувствовал приближение конца и готовился к нему. Умирающий — главное лицо в церемониале, который сопровождал и оформлял его уход из мира живых.
Но и самый этот уход не воспринимался как полный и бесповоротный разрыв, поскольку между миром живых и миром мертвых не ощущалось непроходимой пропасти. Внешним выражением этой ситуации может служить, по мнению Арьеса, то, что в противоположность погребениям античности, которые совершались за пределами городской стены, на протяжении всего Средневековья захоронения располагались на территории городов и деревень: с точки зрения людей той эпохи, было важно поместить покойника поближе к усыпальнице святого в храме Божьем. Мало того, кладбище оставалось «форумом» общественной жизни; на нем собирался народ, здесь и печалились и веселились, торговали и предавались любви, обменивались новостями. Такая близость живых и мертвых ("постоянное, повседневное присутствие живых среди мертвых") никого не тревожила.
Отсутствие страха перед смертью у людей Раннего Средневековья Арьес объясняет тем, что, по их представлениям, умерших не ожидали суд и возмездие за прожитую жизнь и они погружались в своего рода сон, который будет длиться «до конца времен», до второго пришествия Христа, после чего все, кроме наиболее тяжких грешников, пробудятся и войдут в царствие небесное. Важно подчеркнуть, что проблемы эсхатологии Арьес переводит из традиционного богословского плана в план ментальностей. В центре его внимания — не догма, а «разлитые» в общественном сознании образы смерти, посмертного суда и загробного воздаяния. За этими «последними вещами» таятся человеческие эмоции, коллективные представления и латентные системы ценностей.
Идея Страшного суда, выработанная, как пишет Арьес, интеллектуальной элитой и утвердившаяся в период между XI и XIII столетиями, ознаменовала второй этап эволюции отношения к смерти, который Арьес назвал «Смерть своя» (la mort de soi). Начиная с XII в. сцены загробного суда изображаются на западных порталах соборов, а затем, примерно с XV в., представление о суде над родом человеческим сменяется новым представлением — о суде индивидуальном, который происходит в момент кончины человека. Одновременно заупокойная месса становится важным средством спасения души умершего. Более важное значение придается погребальным обрядам.
Все эти новшества, и в особенности переход от концепции коллективного суда «в конце времен» к концепции суда индивидуального непосредственно на одре смерти человека, Арьес объясняет ростом индивидуального сознания, испытывающего потребность связать воедино все фрагменты человеческого существования, до того разъединенные состоянием летаргии неопределенной длительности, которая отделяет время земной жизни индивида от времени завершения его биографии в момент грядущего Страшного суда.
В своей смерти, пишет Арьес, человек открывает собственную индивидуальность. Происходит «открытие индивида, осознание в час смерти или в мысли о смерти своей собственной идентичности, личной истории, как в этом мире, так и в мире ином». Характерная для Средневековья анонимность погребений постепенно изживается, и вновь, как и в античности, возникают эпитафии и надгробные изображения умерших. В XVII в. создаются новые кладбища, расположенные вне городской черты; близость живых и мертвых, ранее не внушавшая сомнений, отныне оказывается нестерпимой, равно как и вид трупа, скелета, который был существенным компонентом искусства в период расцвета жанра «пляски смерти» в конце Средневековья.
Хейзинга был склонен объяснять это искусство macabre отчаянием, которое охватило людей после Черной смерти и жестокостей Столетней войны, — Арьес же, вслед за Тененти, видит в демонстрации изображений скелетов и разлагающихся трупов своего рода противовес той жажде жизни и материальных богатств, которая находила выражение и в возросшей роли завещания, предусматривавшего торжественные похороны и многочисленные заупокойные мессы. Завещание, которое Арьес рассматривает, прежде всего, как факт истории культуры, послужило средством «колонизации» и освоения потустороннего мира, манипулирования им. Завещание дало человеку возможность обеспечивать собственное благополучие на том свете и примирить любовь к земным богатствам с заботой о спасении души. Не случайно как раз во второй период Средневековья возникает представление о чистилище, отсеке загробного мира, который занимает промежуточное положение между адом и раем.
Заметим в этой связи, что в своем исследовании «Рождение чистилища»9, опубликованном несколькими годами позже книги Арьеса, Жак Ле Гофф отстаивал мысль о том, что появление чистилища на «карте» потустороннего мира в конце XII — первой половине XIII в. было связано с перестройкой интеллектуального и эмоционального универсума человека зарождавшейся городской цивилизации. Новые способы овладения временем и пространством, возросшая потребность в счете, рационализация многих сторон социальной и экономической жизни, перестройка систем ценностей, обусловленная начавшимся перемещением человеческих интересов «с небес на землю», — все эти сдвиги привели к тому, что усилилась потребность воздействовать на мир иной. Ле Гофф, руководствуясь принципом «тотальной» или «глобальной истории», рассматривает историю «рождения» чистилища в общем контексте исторических изменений, тогда как Арьес склонен вычленять историю восприятия смерти и загробного мира в качестве самостоятельного предмета анализа и обсуждать перемены в этом восприятии, взятые сами по себе. Обособляя коллективную психологию от социальных отношений, он вместе с тем отчасти изолирует ее и от идеологии. Так, например, он изучает послереформационную ментальность на Западе, игнорируя различия между католицизмом и протестантизмом...
Третий этап эволюции восприятия смерти, по Арьесу, — «Смерть далекая и близкая» (la mort longue et proche) — характеризуется крахом механизмов защиты от природы. И к сексу и к смерти возвращается их дикая, неукрощенная сущность. Почитайте маркиза де Сада, и вы увидите объединение оргазма и агонии в едином ощущении. Разумеется, всецело на совести Арьеса остается обобщение уникального опыта этого писателя и перенос его на переживание смерти в Европе в эпоху Просвещения.
Четвертый этап многовековой эволюции в переживании смерти — «Смерть твоя» (la mort de toi). Комплекс трагических эмоций, вызываемый уходом из жизни любимого человека, супруга или супруги, ребенка, родителей, родственников, на взгляд Арьеса, новое явление, связанное с укреплением эмоциональных уз внутри нуклеарной семьи. С ослаблением веры в загробные кары меняется отношение к смерти; ее ждут как момента воссоединения с любимым существом, ранее ушедшим из жизни. Кончина близкого человека представляется более тягостной утратой, нежели собственная смерть. Романтизм способствует превращению страха смерти в чувство прекрасного.
Наконец, в XX в. развивается страх перед смертью и самым ее упоминанием. «Смерть перевернутая» (la mort inversée) — так обозначил Арьес пятую стадию развития восприятия и переживания смерти европейцами и североамериканцами. Подобно тому, как несколько поколений тому назад в обществе считалось неприличным говорить о сексе, так после снятия с половой сферы всех табу эти запреты и заговор молчания перенесены на смерть. Тенденция к вытеснению ее из коллективного сознания, постепенно нарастая, достигает апогея в наше время, когда, по утверждению Арьеса и некоторых социологов, общество ведет себя так, как будто вообще никто не умирает и смерть индивида не пробивает никакой бреши в структуре общества. В наиболее индустриализованных странах Запада кончина человека обставлена так, что она становится делом одних только врачей и предпринимателей, занятых похоронным бизнесом. Похороны проходят проще и короче, кремация сделалась нормой, а траур и оплакивание покойника воспринимаются как своего рода душевное заболевание. Американскому «стремлению к счастью» смерть угрожает как несчастье и препятствие, и потому она не только удалена от взоров общества, но ее скрывают и от самого умирающего, дабы не делать его несчастным. Покойника бальзамируют, наряжают и румянят, с тем, чтобы он выглядел более юным, красивым и счастливым, чем был при жизни. Читатель романов Ивлина Во легко поймет, о чем идет речь.
Путь, пройденный Западом от архаической «прирученной смерти», близкой знакомой человека, к «медикализованной», «перевернутой» смерти наших дней, «смерти запретной» и окруженной молчанием или ложью, отражает коренные сдвиги в стратегии общества, бессознательно применяемой в отношении к природе. В этом процессе общество берет на вооружение и актуализует те идеи из имеющегося в его распоряжении фонда, которые соответствуют его неосознанным потребностям.
Арьес не мог не задаться вопросом, почему менялось отношение к смерти? Как он объясняет переходы от одной стадии к другой? Здесь нет ясности. Он ссылается на четыpe «параметра», определявшие, по его мнению, отношение к смерти. Это: (1) индивидуальное самосознание (какое значение придается индивиду и группе?); (2) защитные механизмы против неконтролируемых сил природы, постоянно угрожающих социальному порядку (наиболее опасные силы — секс и смерть); (3) вера в загробное существование; (4) вера в тесную связь между злом и грехом, страданием и смертью, образующая базис мифа о «падении» человека. Эти «переменные» вступают между собой в различные сочетания, сложно меняющиеся в ходе истории. Но их постоянная «игра», развертывающаяся «во мраке коллективного бессознательного», ничем не обусловлена.
Приходится признать, что объяснение, даваемое Арьесом в конце книги, мало что объясняет. Вместе с тем, как отметили его критики, он обходится без данных исторической демографии и биологии, не говоря уже о социальных или экономических факторах, которые для него попросту не существуют. Понятие культуры, которым он пользуется, предельно сужено и вместе с тем лишено конкретного содержания. Это юнгианское «коллективное бессознательное», интерпретируемое довольно-таки мистически (см. об этом ниже).
Таковы, в самом конспективном виде, построения Арьеса. Это резюме, как сможет убедиться читатель, не передает богатства содержания книги, насыщенной конкретными фактами и острыми, интересными наблюдениями. Излагать концепцию истории смерти в восприятии европейцев нелегко еще и потому, что книга Арьеса написана столь же увлекательно, сколь и трудно, хронологическая канва очень неясна, материал, привлекаемый им в разных главах работы, подчас подан хаотично, подобран односторонне и истолкован тенденциозно.
Каковы способ аргументации и методы его работы, источники, им привлекаемые? На этих вопросах хотелось бы сосредоточить внимание в первую очередь. Мы увидим здесь увлекательные вещи. Источники весьма разнообразны. Это и данные о кладбищах, и эпиграфика, и иконография, и письменные памятники, начиная рыцарским эпосом и завещаниями и кончая мемуарной и художественной литературой Нового времени. Как Арьес обращается с источниками?
Он исходит из уверенности в том, что сцены умиротворенной кончины главы семьи, который окружен родственниками и друзьями и сводит счеты с жизнью (выражая свою последнюю волю, завещая имущество, прося простить ему причиненные обиды), — не литературная условность, а выражение подлинного отношения средневековых людей к своей смерти. Он игнорирует противоречия между идеальной нормой и литературным клише, с одной стороны, и фактами действительности, с другой. Между тем критики показали, что подобные стилизованные сцены не репрезентативны для той эпохи и известны и другие ситуации, в которых умирающий, и даже духовное лицо, испытывал перед близящейся смертью растерянность, страх и отчаяние. Главное же заключается в том, что характер поведения умирающего в немалой мере зависел от его социальной принадлежности и окружения; бюргер умирал не так, как монах в монастыре.
В противоположность Арьесу, который полагает, что страх смерти в средние века умерялся ритуалами и молитвами, немецкий медиевист Арно Ворст утверждает, что в эту эпоху страх смерти должен был быть особенно острым — он имел как экзистенциальные и психобиологические, так и религиозные корни, и никто из умирающих не мог быть уверен в том, что избежит мук ада.
Но дело не только в одностороннем и подчас произвольном употреблении письменных источников. Арьес в большей мере опирается на памятники изобразительного искусства, чем на произведения письменности. К каким просчетам приводит его обращение с такого рода материалом, свидетельствует хотя бы такой факт. На основе одного изолированного памятника — рельефа на саркофаге св. Агильберта в Жуарре, Франция (ок. 680 г.), изображающего Христа и воскрешение мертвых, — Арьес делает далеко идущий вывод о том, что в Раннее Средневековье якобы еще не существовало идеи посмертного воздаяния; как он утверждает. Страшный суд здесь не изображен.
Убедительность аргумента ex silentio сама по себе сомнительна. По существу же необходимо сказать: Арьес дал весьма спорную, чтобы не сказать ошибочную, трактовку рельефа на саркофаге Агильберта. Здесь изображен именно Страшный суд: вокруг Христа стоят не евангелисты, как предположил Арьес, а воскресшие из мертвых — по правую Его руку избранники, по левую — проклятые11. Сцена Страшного суда на этом рельефе — отнюдь не единственная из числа относящихся к раннему периоду Средневековья. Традиция изображений суда восходит к IV в., но если в позднеантичное время Страшный суд интерпретировался в иконографии аллегорически и символически ("отделение овец от козлищ", причем праведников и грешников изображали в виде этих животных, разделяемых пастырем на чистых и нечистых), то в начале Средневековья картина резко меняется: сюжетом ее становится именно суд Христа над восставшими из мертвых, и особое внимание художники уделяют трактовке наказаний, которым подвергаются осужденные.
Период, от которого сохранилось большинство иконографических свидетельств такого рода, — период Каролингов. IX в. датируются фреска в церкви Мюстайр (Швейцария) — «Лондонская резьба по слоновой кости», «Штутгартская псалтирь» и самый знаменитый из памятников, повествующих о борьбе добра со злом и завершающем ее суде, — «Утрехтская псалтирь». Эта изобразительная традиция продолжается и в Χ — XI вв. («Вамбергский апокалипсис», «Сборник отрывков из Библии» Генриха II и др.). Таким образом, вопреки утверждению Арьеса, идея посмертного воздаяния, возвещенная евангелиями, не была забыта в искусстве Раннего Средневековья. Это во-первых.
Во-вторых, в тот самый период, к которому относится рельеф на саркофаге Агильберта, среднелатинская литература тоже дает целую серию картин Страшного суда. Особого интереса заслуживает то, что изображается в этих текстах не столько грядущий суд над родом человеческим «в конце времен», сколько индивидуальный суд, который вершится в момент кончины грешника либо незамедлительно после нее. Странный, чтобы не сказать произвольный, отбор источников Арьесом привел к тому, что он игнорирует проповедь, нравоучительные «примеры», агиографию и, что особенно удивительно, многочисленные повествования о хождениях душ умерших по загробному миру, о видениях его теми, кто умер лишь на время и возвратился затем к жизни, дабы поведать окружающим о наградах и карах, ожидающих каждого на том свете Согласно этой расхожей литературе, хорошо известной уже в VI — VIII вв., в мире ином отнюдь не царит сон — в одних его отсеках пылает адское пламя и бесы мучают грешников, а в других святые наслаждаются лицезрением Творца.
Но тем самым рушится и следующее звено в цепи построений Арьеса — о том, что представление о коллективном суде примерно в XV в. якобы вытесняется представлением о суде над индивидом. Действительно, если довольствоваться исключительно памятниками изобразительного искусства, то гравюры со сценами, где человек умирает в присутствии Христа, Богоматери и святых, с одной стороны, и демонов, с другой, появляются впервые лишь в конце Средневековья. Но что это доказывает? Видимо, только то, что ограничиваться одним иконографическим рядом при изучении ментальности столь же рискованно, как и игнорировать его. Необходимо сопоставление разных категорий источников, понимаемых при этом, разумеется, в их специфике. И тогда выясняется, что сцены, изображенные на гравюрах XV в., во многом и главном совпадают со сценами из видений потустороннего мира, упоминаемых Григорием Великим, Григорием Турским, Бонифацием, Бэдой Почтенным и другими церковными авторами VI — VIII вв. Суд коллективный над родом людским и суд индивидуальный над душою отдельного умирающего странным и непонятным для нас образом сосуществуют в сознании судей Средневековья. Это парадокс, но парадокс, с которым необходимо считаться всякому, кто хочет понять специфику средневековой ментальности!
Арьес же, выступающий в роли смелого новатора в постановке проблемы смерти, в трактовке занимающего нас вопроса идет проторенным путем эволюционизма: поначалу — «отсутствие индивидуального отношения к смерти», затем его «индивидуализация», обусловленная возросшим «бухгалтерским духом» людей конца Средневековья... Дело доходит до того, что когда последователь Арьеса рассматривает лист гравюры XV в. с двумя изображениями суда над душой — с одной стороны. Страшного суда, вершимого Христом с помощью архангела, который взвешивает на весах души умерших, и, с другой стороны, тяжбы между ангелами и бесами из-за души умирающего, — то он произвольно разрывает эту непостижимую для него синхронность двух, казалось бы, непримиримых эсхатологических версий и утверждает, что первая сцена якобы отражает «раннюю стадию» представлений средневековых людей о загробном суде, а вторая — «более позднюю стадию». Сталкиваясь с загадкой средневековой ментальности, историки, вместо того чтобы попытаться ее разгадать, стараются обойти ее стороной, подгоняя ее под привычные эволюционные схемы...
Между тем более внимательное изучение источников приводит к выводу: представление о немедленном суде над душою умирающего и представление о Страшном суде в апокалиптическом «конце времен» с самого начала были заложены в христианской трактовке мира иного. И действительно, мы найдем в евангелиях обе версии. Но для первых христиан, живших в ожидании немедленного конца света, это противоречие не было актуальным, между тем как в средние века, когда наступление конца света откладывалось на неопределенное время, сосуществование обеих эсхатологии, индивидуальной, «малой», и «большой», всечеловеческой, вырастало в парадокс, выражавший специфическую «двумирность» средневекового сознания.
«Книга жизни» (liber vitae), которая, по утверждению Арьеса, якобы лишь с XIII в. принимает характер «реестра человеческих деяний», фигурирует в этом качестве в дидактической церковной литературе с самого начала Средневековья. О книгах, в которые записаны добрые дела и прегрешения человека и которые соответственно приносят к его смертному одру ангелы и демоны, затевающие тяжбу из-за его души, можно прочитать уже в «Церковной истории народа англов» Бэды (начало VIII в.). Поступки индивида «не теряются (говоря словами Арьеса) в бескрайнем пространстве трансцендентного... в коллективной судьбе рода человеческого», они индивидуализированы. Если liber vitae выступает одновременно как история человека, как его биография, и вместе с тем как «бухгалтерский гроссбух», где записаны его деяния, то, оказывается, этот феномен вовсе незачем связывать с «новым рационализмом и с духом расчетливости делового человека». Ибо такого рода рационализм и коммерческий дух и расчетливость действительно появились в Европе в результате развития городов и торговли в XII — XIII вв. Но «книга жизни» здесь ни при чем.
Я остановился на этом вопросе потому, что здесь, если не ошибаюсь, единственный раз на протяжении своей обширной книги, Арьес пытается установить связь между ментальностью и материальной жизнью. Эту попытку нельзя признать удачной и убедительной, но вовсе не потому, что такие связи вообще отсутствовали, а в силу игнорирования исследователем массива источников, которые имеют самое прямое отношение к рассматриваемой им проблеме; их незнание оказывается роковым для построенной им картины смены эсхатологии.
Личное отношение к посмертному суду — органическое свойство христианства. Его персонализм выражался, в частности, в том, что индивид осознавал себя стоящим пред высшим Судией наедине со своими грехами и заслугами. Таковы, например, сцены, рисуемые в нравоучительных «примерах», коротких рассказах, которые широко использовались в проповеди. В одном из «примеров» человек лежит распростертый на одре смерти; его окружают близкие и друзья. И внезапно они становятся свидетелями невероятного, чудесного события. Умирающий еще с ними, и они слышат его слова. Но слова эти обращены не к ним, а ко Христу, потому что в тот же самый момент этот человек, оказывается, уже предстоит пред высшим Судией и отвечает на Его обвинения. Свидетели, естественно, не слышат вопросов Христа и произносимого им приговора: Страшный суд происходит в ином измерении. Но они слышат ответы грешника и из них могут заключить, что, несмотря на тяжесть обвинений, он в конце концов получает прощение. Умирающий находится как бы в обоих измерениях — еще среди живых и одновременно уже на Страшном суде.
В другом «примере» умирающий юрист пытается затянуть Страшный суд над собой с помощью внесения апелляции и просит своих коллег формально объявить о ней, но они медлят, и со словами «слишком поздно апеллировать, приговор уже произнесен, и я осужден» адвокат-крючкотвор умирает15. В такого рода «примерах» средневековую аудиторию не мог не потрясать своего рода «эффект присутствия»: Страшный суд близок как во времени (он происходит над душой умирающего), так и «пространственно»; окружающие слышат ответы грешника Судие, и обвиняемый даже пытается вовлечь их в тяжбу.
Рассказы о посещениях потустороннего мира, «примеры», проповеди и жития святых — эти источники представляют исключительный интерес, потому что они были адресованы самым различным слоям населения, и в первую очередь необразованным и не посвященным в тонкости эзотерической теологии. Эти памятники несут на себе отпечаток «давления» широкой аудитории на авторов, которые не могли не примерять своего изложения к уровню понимания простолюдинов и неграмотных и не говорить с ними на понятном им языке образов и представлений. Такого рода произведения приоткрывают завесу над народным сознанием и присущей ему религиозностью.
«Великая драма покинула пространства потустороннего мира. Она приблизилась, она разыгрывалась теперь в комнате самого умирающего, у его смертного одра». Эти слова Арьеса были бы вполне справедливы, если б он не подчинил свою мысль эволюционистской схеме и увидел, что описанные явления были изначально заложены в христианстве. Ибо идея об индивидуальном суде над душой, творимом в момент кончины человека, не была каким-то поздним продуктом развития по пути индивидуализма — эта мысль всегда присутствовала в сознании христиан.
Загадка средневековой ментальности состоит не в том, что ей была присуща тенденция индивидуализировать эсхатологию. Загадка в том, каким образом в одном сознании уживались обе эсхатологии, «большая» и «малая», казалось бы исключающие одна другую. Эту загадку можно разрешить только при условии, что историк перестанет страшиться логических противоречий и примет тот факт, что средневековое сознание — не столько в своих рафинированных схоластических выражениях, сколько на уровне расхожей, обыденной ментальности — этих противоречий не избегало и не боялось, более того, по-видимому, не замечало противоречия: Страшный суд в конце истории — и суд немедленно по смерти индивида; суд над родом человеческим — и суд над отдельным человеком; ад и рай как места, уготованные соответственно избранникам и осужденным в неопределенном будущем, — и ад и рай, уже функционирующие ныне. Ментальность средневековых людей, проецируемая на экран смерти, не соответствует эволюционистской схеме Арьеса.
В этой же связи внушает сомнения и его мысль о том, что «смерть твоя», то есть смерть другого, ближнего, воспринимаемая как личное несчастье, явилась своего рода революцией в области чувств, происшедшей в начале Нового времени. Несомненно, с падением уровня смертности, которое наметилось в этот период, внезапная кончина ребенка или молодого человека в расцвете сил могла переживаться острее, чем в более ранние времена, характеризовавшиеся низкой средней продолжительностью жизни и чрезвычайно высокой детской смертностью. Однако «смерть твоя» была эмоциональным феноменом, известным и в эпохи неблагоприятных демографических конъюнктур.
Арьес охотно цитирует рыцарский роман, эпопею, но ведь в них душевное сокрушение, более того, глубочайшее жизненное потрясение, вызванное внезапной смертью героя или героини, — неотъемлемый элемент поэтической ткани. Достаточно вспомнить предание о Тристане и Изольде. Брюнхильда в песнях «Старшей Эдды» не хочет и не может пережить погибшего Сигурда. Нет основания ставить знак равенства между романтической любовью и любовью в средние века, но осознание смерти близкого, любимого существа как жизненной трагедии, а равно и сближение любви со смертью, о котором пишет Арьес, отнюдь не были открытием, сделанным впервые в Новое время.
Арьесу принадлежит большая заслуга в постановке действительно важной проблемы исторической психологии. Он показал, сколь широкое поприще для исследования открывает тема восприятия смерти и насколько может быть многообразен круг привлекаемых для этого исследования источников. Однако сам он пользуется источниками весьма произвольно, несистематично, не обращая внимания ни на время их возникновения, ни на их жанр. Поэтому на одной и той же странице его книги или на соседних страницах могут быть процитированы рыцарский эпос XII в., роман Шарлотты Бронте и повесть Солженицына. От отрывка из Шатобриана мы внезапно переходим к тексту XV в., затем к басне Лафонтена. Описания погребальных ритуалов перемежаются данными фольклора, а письма — ссылками на моралистов. Не принимает Арьес в расчет и социальную среду, о которой привлекаемые им памятники могли бы дать информацию.
Самые серьезные раздумья вызывает отсутствие в трудах Арьеса социальной дифференциации ментальностей. Так, он широко привлекает материал надгробий и эпитафий, но, по существу, почти не оговаривает при этом, что используемые им источники способны пролить свет на отношение к смерти лишь определенной социальной группы. То же самое приходится отметить и для завещаний, хотя, конечно, степень их распространенности шире, чем надгробий. Как и в труде о ребенке и семье при «старом порядке» во Франции, в работах Арьеса о смерти речь идет, собственно, только о знатных или богатых людях. Арьес предпочитает лиц, принадлежащих к «сливкам» общества. Интереса к умонастроениям простолюдинов у него не заметно; либо он вовсе исключает их из поля зрения, либо исходит из молчаливого допущения, что выводы, опирающиеся на материал, который характеризует высший слой общества, так или иначе могут быть распространены и на его низы.
Оправдан ли подобный избирательный аристократический подход? Ведь Арьес, разумеется, отлично знает, что, например, на протяжении столетий бедняков хоронили отнюдь не так, как знатных и состоятельных людей: если тела последних помещали в крипты под полом церкви или в могилы в церковном дворе, то тела первых просто напросто сбрасывали в общие ямы на кладбищах, которые не закрывали плотно до тех пор, пока они не были до отказа набиты трупами. Знает Арьес и то, что «жилищем» сильного мира сего или святого после кончины служил каменный саркофаг, в более позднее время свинцовый гроб или — для менее знатных и богатых — гроб деревянный, тогда как тело бедняка доставляли к месту погребения на тачке или в гробу, который освобождался затем для новых похорон. Наконец, Арьесу ведомо и то, что наибольшее количество заупокойных месс (подчас многие сотни и даже тысячи) могло быть отслужено и произнесено по завещанию богача, духовного и светского господина, а души представителей прочих слоев общества должны были довольствоваться весьма скромными поминаниями. Поэтому и шансы социальных верхов и низов на спасение или на сокращение сроков пребывания в чистилище расценивались в ту эпоху неодинаково.
Короче говоря, представления о смерти и в особенности связанные с нею ритуалы имели немалое отношение к социальной стратификации, и игнорировать эту связь — значит неверно истолковывать и самые установки в отношении к смерти, которые существуют в том или ином обществе. Исследования других историков обнаружили, что самые небеса были в средние века иерархизированы. Немецкий историк Динцельбахер пишет, что в противоположность аду — царству хаоса — рай в представлениях средневековых людей фигурирует в виде царства порядка и иерархии; он говорит о «весьма феодализированных небесах». В работах Арьеса по истории смерти концепция явно возобладала над исследованием источников.
Указанная особенность подхода Арьеса к проблеме смерти объясняется, по-видимому, некоторой общей теоретической предпосылкой. Он придерживается уверенности в существовании единой ментальности, якобы пронизывающей все социальные слои. Он исходит, далее, из убеждения, что эволюция мыслительных форм в первую очередь и определяет развитие общества, а потому считает правомерным рассматривать ментальное автономно, вне связи с социальным. Но тем самым Арьес изолирует такой предмет исследования, право на существование которого еще нужно обосновать. Как заметил его немецкий критик, Арьес пишет историю того, что, по определению, самостоятельной истории не имеет17. Такой подход, методологически сближающий Арьеса с Мишелем Фуко, противостоит подходу многих других историков, которые настаивают на плодотворности изучения явлений социально-психологического порядка в корреляции, взаимодействии с социальными отношениями.
«Человек перед лицом смерти», как и другие работы Арьеса на ту же тему, вызвал широкий отклик в исторической науке. Спустя несколько лет после появления этой монографии Мишель Вовелль опубликовал еще более объемистую книгу под названием «Смерть и Запад с 1300 г. до наших дней»18. По широте охвата исторического времени и по замыслу и исполнению она представляет собой своего рода научный «противовес» книге Арьеса. В труде Вовелля наряду с многочисленными конкретными наблюдениями содержится немало соображений теоретического и методологического плана.
Если Арьес находит возможным, по существу, изолировать отношение людей к смерти от их социальной системы, то марксист Вовелль утверждает, что образ смерти в определенный момент истории в конечном счете включается во всеобъемлющую целостность способа производства, который Маркс охарактеризовал как «общее освещение», как «специфический эфир», определяющий вес и значимость всех заключенных в нем форм. В образе смерти находит свое отражение общество, но это отражение — искаженное и двусмысленное. «Речь может идти только о сложно опосредованных, косвенных детерминациях, — говорит Вовелль, — и нужно остерегаться утверждений, устанавливающих механическую зависимость ментальности от материальной жизни общества. Развитие установок общества пред лицом смерти необходимо рассматривать во всех диалектически сложных связях с экономическим, социальным, демографическим, духовным, идеологическим аспектами жизни, во взаимодействии базисных и надстроечных явлений». Не плодотворнее ли было бы принять тезис о том, что явления разного порядка вступают в процессе общественной практики в самые разнообразные и каждый раз по-своему структурирующиеся констелляции, так что невозможно и бессмысленно выстраивать ментальности или иные феномены духовной жизни в какие-либо априорно предустановленные причинно-следственные ряды? Впрочем, Вовеллю не чужд подобный подход, и этот историк лишен стремления подгонять индивидуальные явления под универсальную схему.
В книге «Смерть и Запад» критика концепции Арьеса растворена в исследовательском тексте, но в статье «Существует ли коллективное бессознательное?»20 возражения Вовелля представлены в более недвусмысленном и концентрированном виде. Вовелль отвергает используемое Арьесом понятие «коллективного бессознательного», располагающееся на границе биологического и культурного, и указывает на заложенные в нем теоретические и методологические опасности. Под пером Арьеса это понятие мистифицирует реальную проблему. Во-первых, как мы уже видели, с помощью ссылок на «коллективное бессознательное» Арьес постоянно экстраполирует ментальные установки элиты на всю толщу общества, игнорируя народную религиозность и культуру и особенности восприятия смерти необразованными и понимания ими потустороннего мира.
Во-вторых, отмечает Вовелль, использование понятия «коллективного бессознательного» приводит Арьеса к «двоякому редуцированию» истории. С одной стороны, он отвлекается от идеологии, ясно выраженных взглядов и установок тех или иных слоев общества. В частности, при рассмотрении проблемы восприятия смерти в XVI — XVII вв. он не рассматривает протестантизма и «барочного» («посттридентского», то есть контрреформационного) католицизма с их соответствующими трактовками отношений живых с тем светом. Снята проблема выработки и распространения культурных моделей и характера их восприятия (включая и противодействие) в низших пластах общества. С другой стороны, придерживаясь понятия «коллективного бессознательного» как автономной, движимой внутренне присущим ей динамизмом силы, Арьес отказывается видеть связи ментальности с социально-экономическими и демографическими структурами.
Для Вовелля же неотрефлектированность значительного слоя коллективного сознания не связана ни с какой мистикой и не может быть понята из самой себя. Между материальными условиями, пишет он, и восприятием жизни разными группами и классами общества, ее отражением в их фантазии, верованиях происходит сложная и полная противоречий «игра». При этом еще нужно не упускать из виду, что ритмы эволюции социальных форм и движения ментальностей не совпадают, а подчас и совершенно различны.
Полагаю, что трудность заключается не в самом понятии «коллективного бессознательного», ибо социально-психологические представления нередко отличаются тем, что их носители слабо их осознают и руководствуются ими скорее «автоматически», стихийно, — трудность в том, что Арьес действительно мистифицирует это понятие.
Наконец, следует подчеркнуть, что Вовелль, признавая наличие в конкретный период некоего общего духовного климата, вместе с тем не упускает из виду специфические вариации, присущие социальному сознанию определенных групп и слоев, и постоянно возвращается к проблеме резонанса той или иной концепции смерти в общественной среде, стремясь по возможности устанавливать различия между преходящей и поверхностной модой или увлечением, которое ограничивается пределами элиты, с одной стороны, и более глубокой и постоянной тенденцией, мощно охватывающей сознание общества на самых разных уровнях, с другой.
Применяемый Вовеллем метод исследования, по его собственным словам, заключается в том, чтобы сочетать тотальный подход, который охватывает как демографию, так и историю идей, как ритуалы, сопровождавшие и окружавшие смерть, так и представления о потустороннем мире, с прослеживанием изменений, происходящих на протяжении больших временных отрезков. При этом Вовелль, не склонный, в противоположность Арьесу, говорить о «коллективном бессознательном», вместе с тем подчеркивает, что значительная часть высказываемого обществом относительно смерти остается неосознанной, и с этим общим фондом представлений, верований, жестов, психологических состояний в диалектической связи находятся религиозные, философские, научные и всякие иные рассуждения о смерти, которые имеют хождение в этом обществе. Таким образом, анализ отношения к смерти приходится вести на нескольких, хотя и переплетающихся, уровнях, где неосознанное сменяется осознанным.
Что касается характера изменений установок в отношении к смерти, то Вовелль, предостерегая против абсолютизации тезиса о «вневременности» «неподвижной истории», весьма сдержанно высказывается о выдвинутой Арьесом идее последовательной индивидуализации восприятия смерти. Историю этих изменений сам Вовелль скорее склонен описывать в виде медленного развития, в котором сочетаются разные модели поведения, развития, прерываемого конвульсивными, резкими скачками: катаклизмы, вызванные Черной смертью XIV в., возникновение темы «пляски смерти» в конце Средневековья, «барочная» патетика смерти в конце XVI и в XVII в., ее рецидивы у символистов и декадентов на рубеже XIX и XX столетий... Таким образом, «время большой длительности» сочетается в истории восприятия смерти с «временем кратким», ибо разные линии развития характеризуются неодинаковыми ритмами. Вовелль обращает особое внимание на «опасность умолчаний» в истории восприятия смерти: на протяжении огромной эпохи мы почти ничего не слышим об отношении к смерти анонимных масс, и реальна ошибка принять за их голос то, что говорили сильные мира сего.
Знакомство с дискуссией Арьес — Вовелль свидетельствует о том, что «смерть в истории» — отнюдь не спокойная «академическая» тема и не скоропреходящая мода. Она возбуждает оживленные споры, в которых затрагиваются серьезнейшие методологические проблемы. Как раз на этой «территории» происходит столкновение двух весьма различных стилей историографии и подходов к источникам и их осмыслению, и даже нечто большее — столкновение диаметрально противоположных пониманий исторического процесса и отношения духовной и материальной сторон общественной жизни.
После критических замечаний и возражений, которые высказаны в связи с книгой Арьеса, справедливость требует воздать ей должное. При всей ее спорности, нельзя не видеть: это новаторская работа, расширяющая поле исследования истории ментальностей. Она необычайно богата идеями и конкретными острыми наблюдениями. Читатель едва ли не подпадет под обаяние автора, его могучего интеллекта и творческой изобретательности. Завораживает уже сама тема книги. Особенно важной и привлекательной делает ее то, что Арьес изучает «одиссеи» восприятия смерти на Западе сквозь призму меняющегося личностного самосознания.
Можно признать и другое. Мир человеческих эмоций и фантазий противится привычному для историков и социологов причинно-следственному объяснению, которое в лучшем случае проливает на них лишь косвенный свет. Методы, выработанные позитивистской наукой при изучении материальных структур, оказываются недостаточными или вовсе непригодными, когда историк обращается к изучению ментальностей и культурных феноменов. Однако заменить эти методы «вчувствованием» или «вживанием» в «дух эпохи», ослабив критический контроль над исследовательскими процедурами, неправомерно и опасно.
Вместе с тем Арьес утверждает, что «революция чувств» обладает не меньшей важностью для истории, нежели революции идей, или революции политические, промышленные или демографические, и что между всеми этими переворотами существует более глубокая связь, чем простая взаимозависимость во времени. Превосходно! Дело осталось за немногим: обнаружить эти связи, ничего не упрощая.
Но возникает и другой вопрос: как объяснить некоторые вопиющие умолчания в книге Арьеса. Ибо по ее прочтении трудно не испытать определенного недоумения. Ведь этот труд, притязающий на охват настоящего наряду с далеким и близким минувшим, создан в мрачной тени, отброшенной на современность мировыми и более локальными войнами истекающего столетия, в период после Освенцима и ГУЛАГа, после Хиросимы и Нагасаки. Но все эти страшные сдвиги, по-новому осветившие проблему, вынесенную в название книги Арьеса, полностью в ней табуированы. Они как бы не существуют. Можно ли согласиться с тем, что в наше время в восприятии смерти произошли лишь те изменения, о которых сказано в заключительной главе (замалчивание смерти, ее «медикализация» и т.п.)? Создание немецкими нацистами лагерей массового уничтожения, своего рода промышленных предприятий для переработки живых людей в мертвецов; использование миллионов заключенных на непосильных рабских работах, обрекавших узников сталинских концлагерей на скорую гибель; массовые судебные расправы и бессудные казни мнимых и действительных врагов бесчеловечных тоталитарных режимов, сопровождавшиеся коллективными ритуальными проклятиями по адресу жертв расправ и требованиями их смерти, — все эти явления не могли не наложить отпечатка на ментальность людей XX в., и в особенности второй его половины. Я вообще полагаю, что более пристального внимания заслуживает вопрос: почему именно сейчас тема смерти приобрела такую беспрецедентную актуальность и притягательность?
Эти строки пишутся в момент, когда в разных краях нашей страны льется кровь ни в чем не повинных людей, когда мы живем под непосредственной угрозой экологической катастрофы, когда бесчеловечность и шовинистическая агрессивность ежедневно ставят человека перед лицом смерти. Трудно согласиться с позицией Арьеса, согласно которой смерть представляет собой преимущественно психобиологический феномен, изолируемый им от общества и его идеологии. Погружаясь в созерцание «коллективного бессознательного», он игнорирует жизненные реальности, в контексте которых мысль о смерти и связанные с нею эмоции, психические установки, страхи и надежды обретают свою историческую конкретность. Зло вытесняется на периферию современной культуры, утверждает он. Если бы так.1 Увы, мы являемся свидетелями прямо противоположных процессов, и единственный способ противостоять злу — это признать его существование, а не закрывать на него глаза.
Исследование ментальностей, социально-психологических установок общества и образующих его групп представляет собой задачу первостепенной важности для гуманитарного знания. Здесь нащупывается богатейший пласт коллективных представлений, верований, имплицитных ценностей, традиций, практических действий и моделей поведения, на котором вырастают и над которым надстраиваются все рациональные, осмысленные идеологические системы. Без учета этого слоя общественного сознания нельзя понять ни содержания и реального воздействия идей на человеческие умы, ни поведения людей, группового или индивидуального.
Что же касается установок в отношении смерти и загробного мира, то вновь нужно подчеркнуть, что самодовлеющей «истории смерти» не существует, а потому ее невозможно и написать. Восприятие и переживание смерти — неотрывный ингредиент социально-культурной системы, и установки в отношении этого биологического феномена обусловлены сложным комплексом социальных, экономических, демографических отношений, преломленных общественной психологией, идеологией, религией и культурой.
Но если и нельзя говорить об «истории смерти» как таковой, то вычленение ее в качестве антропологического аспекта социально-культурной тотальности вполне оправданно и дает возможность в новом ракурсе и более глубоко и многосторонне увидеть целое — общественную жизнь людей, их ценности, идеалы, надежды и страхи, их отношение к жизни, их культуру и психологию.
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Кот лениво смотрел в окно и время от времени задумчиво оборачивался в мою сторону. Наверное, он подумывал, не спуститься ли ему вниз. Но сделать это он намеривался не своим ходом, а напросившись ко мне на руки. Но в тот момент, когда он уже было решался открыть пасть и жалобно мяукнуть, за голубоватым стеклом пролетал очередной голубь. Как каждый уважающий себя кот, мой "комок шерсти", так Бритта любит называть отец, не мог не показать своего охотничьего азарта этим разоравшимся птахам и мне. Отчаянно помахивая из стороны в сторону своим длинным пушистым хвостом, Британец воинственным полукругом выгибал свои длинные подпаленные усы и фыркал на мимолетных голубей, которым было совсем не до нас. Я трепал котяру по макушке, передвигал горшки с кактусами, стремясь найти для них место потеплее и в тоже время подальше от любопытного носа моего носастого друга. Кот замечал мои декораторские потуги, шел к переставленным кактусам и литопсам и успевал тыкнуться в них носом, пока я безуспешно пытался его отговорить. Бедный кошачий нос раз за разом утыкивался мелкими иголками. Зверушка жалобно смотрела на меня и мявкала: "Хозяин, может ты все-таки выкинешь эту дрянь? Ну, выкинь! Чего тебе стоит? А еще вытащи иголки, больно ведь!" Я обреченно хмыкал, перехватывал Бритта поудобнее и производил иглоизвлечение. Тот, морщась, чесал переносицу и возвращался на свой боевой пост. Слева от нас на видимой части крыши ворковали голуби. Они время от времени осмеливались пройтись по проводам, что протянули между домами любители электронной связи. Однако птицам почему-то не нравились эти провода, и смельчаки, посидев на этой толстой веревке и доказав тем свою непомерную крутизну, с победным возгласом возвращались обратно на плоскую крышу моей Г-образной десятиэтажки. Этих-то крутых парней и дам и пожирал взглядом вполне сытый Британец. А снег все не шел. Который день подряд мы ждали похолодание и приход настоящей зимы, но нас по-прежнему мучила вновь заявившая права осень. Уже подходил к концу ноябрь, а на земле далеко внизу почти не было снега, да и тот подтаял и стал грязно-коричневым. Дальние пятиэтажки тонули в безрадостных голых тополях, что тоже были буро-коричневыми. Я слушал джаз и старую-добрую Нирвану, время от времени делал глотки из кружки с кофе, приправленного пряностями и молоком, следил за котом и мечтал о настоящем снегопаде. А кот лениво смотрел в окно и время от времени задумчиво оборачивался в мою сторону...
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
1. Возьми ближайшую книгу 2. Открой на странице 123. 3. Найди третье предложение. 4. Помести оное в своем ЖЖ/дайри... вместе с этими инструкциями. 5. Не пытайся выбрать книгу, возьми ту, которая ближе других в данный момент.
Люблю я вещи, так или иначе связанные с книгами, так что не смог пройти мимо этого флешмоба ) А наткнулся я на него, заглянув к ЙолькЪ: pay.diary.ru/~iolaya/p54468508.htm?from=#208400... Мой результат есть и там, но для ленивых (к которым я и себя отношу) выложу его еще и сюда. Мне под руку легли Фраевские "Гнезда Химер": "Я попробовал скопировать его манеру ходьбы - не могу сказать, что очень удачно, но через некоторое время я заметил, что ноги проваливаются уже не столь глубоко," - а я как раз о своей учебе думал ) Видимо, мне дали благословление, мол, учись и дальше, не все так плохо
Будущее уже не то, что было раньше. (с) Поль Валери
Когда я говорю с незнакомцем о приеме на работу, то жутко стесняюсь и веду себя более общительно, чем обычно. Осознание собственного измененного поведения смущает меня еще больше, поэтому, краснея как рак, я произвожу на собеседника впечатление очень раскованного человека. Замкнутый круг! О__О (звиняюсь, просто меня пригласили на интересную работу)
Доказано: горячий чай и кофе согревает человека и физиологически, и душевно teekava.com/
Чашка горячего кофе или чая не только согревает, но и стимулирует человека на проявление позитивных эмоций. Наличие взаимосвязи между температурой тела и эмоциональной теплотой удалось установить опытным путем американским психологам Джону Барху из Йельского университета и Лоуренсу Уильямсу из университета штата Колорадо. читать дальшеОни провели простые и наглядные эксперименты, результаты которых опубликовал научный журнал "Сайенс". Группе добровольцев раздали чашки с горячим и охлажденным кофе, вручили краткие досье на незнакомых им людей и просили составить свое мнение о них. Те, кому достался горячий напиток, были склонны видеть признаки душевного тепла в чужом человеке. Пившие охлажденный кофе, наоборот, воспринимали незнакомых людей холоднее. читать дальшеТенденция повторилась по итогам другого эксперимента. Добровольцам давали в руки брикеты с искусственными охладителем или терапевтическим нагревателем. В награду обещали на выбор либо подарок, либо талон на подарок для друга. Те, кто держал в руках "грелки", в большинстве случаев пожелали отдать дар друзьям. Те, кто ходил с "холодным компрессом", были склонны оставить вознаграждение себе. Ряд исследований позволяет заключить, что информация о физическом тепле и эмоциональной теплоте обрабатывается в одном и том же участке головного мозга, отметил Барх. По его мнению, взаимосвязь формируется и закрепляется в детстве. Поэтому любой из нас любит принять горячую ванну, выпить горячего кофе, съесть теплый куриный бульон и предпочитает повторять эти действие неоднократно, чтобы снова испытать связанные с этим позитивные ощущения. Этим обстоятельством ученые объясняют древние традиции различных народов знакомиться и продолжать знакомство за чашкой чая, кофе или иного горячего напитка. "Это действует лучше, чем идти вместе лакомиться мороженым", - заключил профессор Барх.